Неточные совпадения
Вздрогнула я, одумалась.
— Нет, — говорю, — я Демушку
Любила, берегла… —
«А зельем не поила ты?
А мышьяку не сыпала?»
— Нет! сохрани Господь!.. —
И тут я покорилася,
Я в ноги поклонилася:
— Будь жалостлив, будь добр!
Вели без поругания
Честному погребению
Ребеночка предать!
Я
мать ему!.. — Упросишь ли?
В груди у них нет душеньки,
В
глазах у них нет совести,
На шее — нет креста!
Г-жа Простакова. Ты же еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.) Пойдем со мною, Митрофанушка. Я тебя из
глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так пожить на свете слюбится. Не век тебе, моему другу, не век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (К Еремеевне.) С братцем переведаюсь не по-твоему. Пусть же все добрые люди увидят, что мама и что
мать родная. (Отходит с Митрофаном.)
Только изредка, продолжая свое дело, ребенок, приподнимая свои длинные загнутые ресницы, взглядывал на
мать в полусвете казавшимися черными, влажными
глазами.
Вронский, стоя рядом с Облонским, оглядывал вагоны и выходивших и совершенно забыл о
матери. То, что он сейчас узнал про Кити, возбуждало и радовало его. Грудь его невольно выпрямлялась, и
глаза блестели. Он чувствовал себя победителем.
«Нет, неправду не может она сказать с этими
глазами», подумала
мать, улыбаясь на ее волнение и счастие. Княгиня улыбалась тому, как огромно и значительно кажется ей, бедняжке, то, что происходит теперь в ее душе.
Но Каренина не дождалась брата, а, увидав его, решительным легким шагом вышла из вагона. И, как только брат подошел к ней, она движением, поразившим Вронского своею решительностью и грацией, обхватила брата левою рукой за шею, быстро притянула к себе и крепко поцеловала. Вронский, не спуская
глаз, смотрел на нее и, сам не зная чему, улыбался. Но вспомнив, что
мать ждала его, он опять вошел в вагон.
Анна непохожа была на светскую даму или на
мать восьмилетнего сына, но скорее походила бы на двадцатилетнюю девушку по гибкости движений, свежести и установившемуся на ее лице оживлению, выбивавшему то в улыбку, то во взгляд, если бы не серьезное, иногда грустное выражение ее
глаз, которое поражало и притягивало к себе Кити.
— Нисколько. Мне так это весело будет, — действительно весело блестя
глазами, сказал Левин. — Ну, прости ее, Долли! Она не будет, — сказал он про маленькую преступницу, которая не шла к Фанни, и нерешительно стояла против
матери, исподлобья ожидая и ища ее взгляда.
— Матушки!! Новое, белое платье! Таня! Гриша! — говорила
мать, стараясь спасти платье, но со слезами на
глазах улыбаясь блаженною, восторженною улыбкой.
Сережа, сияя
глазами и улыбкой и держась одною рукой за
мать, другою за няню, топотал по ковру жирными голыми ножками. Нежность любимой няни к
матери приводила его в восхищенье.
Он поднялся опять на локоть, поводил спутанною головой на обе стороны, как бы отыскивая что-то, и открыл
глаза. Тихо и вопросительно он поглядел несколько секунд на неподвижно стоявшую пред ним
мать, потом вдруг блаженно улыбнулся и, опять закрыв слипающиеся
глаза, повалился, но не назад, а к ней, к ее рукам.
Девочка, сидя у стола, упорно и крепко хлопала по нем пробкой и бессмысленно глядела на
мать двумя смородинами — черными
глазами.
Вронский вошел в вагон.
Мать его, сухая старушка с черными
глазами и букольками, щурилась, вглядываясь в сына, и слегка улыбалась тонкими губами. Поднявшись с диванчика и передав горничной мешочек, она подала маленькую сухую руку сыну и, подняв его голову от руки, поцеловала его в лицо.
Но в это самое время вышла княгиня. На лице ее изобразился ужас, когда она увидела их одних и их расстроенные лица. Левин поклонился ей и ничего не сказал. Кити молчала, не поднимая
глаз. «Слава Богу, отказала», — подумала
мать, и лицо ее просияло обычной улыбкой, с которою она встречала по четвергам гостей. Она села и начала расспрашивать Левина о его жизни в деревне. Он сел опять, ожидая приезда гостей, чтоб уехать незаметно.
— Не буду, не буду, — сказала
мать, увидав слезы на
глазах дочери, — но одно, моя душа: ты мне обещала, что у тебя не будет от меня тайны. Не будет?
Вот наконец мы пришли; смотрим: вокруг хаты, которой двери и ставни заперты изнутри, стоит толпа. Офицеры и казаки толкуют горячо между собою: женщины воют, приговаривая и причитывая. Среди их бросилось мне в
глаза значительное лицо старухи, выражавшее безумное отчаяние. Она сидела на толстом бревне, облокотясь на свои колени и поддерживая голову руками: то была
мать убийцы. Ее губы по временам шевелились: молитву они шептали или проклятие?
Потом она приподнялась, моя голубушка, сделала вот так ручки и вдруг заговорила, да таким голосом, что я и вспомнить не могу: «
Матерь божия, не оставь их!..» Тут уж боль подступила ей под самое сердце, по
глазам видно было, что ужасно мучилась бедняжка; упала на подушки, ухватилась зубами за простыню; а слезы-то, мой батюшка, так и текут.
— И всего только одну неделю быть им дома? — говорила жалостно, со слезами на
глазах, худощавая старуха
мать. — И погулять им, бедным, не удастся; не удастся и дому родного узнать, и мне не удастся наглядеться на них!
Бедная
мать как увидела их, и слова не могла промолвить, и слезы остановились в
глазах ее.
Когда увидела
мать, что уже и сыны ее сели на коней, она кинулась к меньшому, у которого в чертах лица выражалось более какой-то нежности: она схватила его за стремя, она прилипнула к седлу его и с отчаяньем в
глазах не выпускала его из рук своих.
В Ванкувере Грэя поймало письмо
матери, полное слез и страха. Он ответил: «Я знаю. Но если бы ты видела, как я; посмотри моими
глазами. Если бы ты слышала, как я; приложи к уху раковину: в ней шум вечной волны; если бы ты любила, как я, — все, в твоем письме я нашел бы, кроме любви и чека, — улыбку…» И он продолжал плавать, пока «Ансельм» не прибыл с грузом в Дубельт, откуда, пользуясь остановкой, двадцатилетний Грэй отправился навестить замок.
Аркадий Иванович встал, засмеялся, поцеловал невесту, потрепал ее по щечке, подтвердил, что скоро приедет, и, заметив в ее
глазах хотя и детское любопытство, но вместе с тем и какой-то очень серьезный, немой вопрос, подумал, поцеловал ее в другой раз и тут же искренно подосадовал в душе, что подарок пойдет немедленно на сохранение под замок благоразумнейшей из
матерей.
Она, кажется, унимала его, что-то шептала ему, всячески сдерживала, чтоб он как-нибудь опять не захныкал, и в то же время со страхом следила за
матерью своими большими-большими темными
глазами, которые казались еще больше на ее исхудавшем и испуганном личике.
— Ах, эта болезнь! Что-то будет, что-то будет! И как он говорил с тобою, Дуня! — сказала
мать, робко заглядывая в
глаза дочери, чтобы прочитать всю ее мысль и уже вполовину утешенная тем, что Дуня же и защищает Родю, а стало быть, простила его. — Я уверена, что он завтра одумается, — прибавила она, выпытывая до конца.
Соня упала на ее труп, обхватила ее руками и так и замерла, прильнув головой к иссохшей груди покойницы. Полечка припала к ногам
матери и целовала их, плача навзрыд. Коля и Леня, еще не поняв, что случилось, но предчувствуя что-то очень страшное, схватили один другого обеими руками за плечики и, уставившись один в другого
глазами, вдруг вместе, разом, раскрыли рты и начали кричать. Оба еще были в костюмах: один в чалме, другая в ермолке с страусовым пером.
Кабанова. Поверила бы я тебе, мой друг, кабы своими
глазами не видала да своими ушами не слыхала, каково теперь стало почтение родителям от детей-то! Хоть бы то-то помнили, сколько
матери болезней от детей переносят.
Кабанова. Да во всем, мой друг!
Мать, чего
глазами не увидит, так у нее сердце вещун, она сердцем может чувствовать. Аль жена тебя, что ли, отводит oт меня, уж не знаю.
— Евгений, — продолжал Василий Иванович и опустился на колени перед Базаровым, хотя тот не раскрывал
глаз и не мог его видеть. — Евгений, тебе теперь лучше; ты, бог даст, выздоровеешь; но воспользуйся этим временем, утешь нас с
матерью, исполни долг христианина! Каково-то мне это тебе говорить, это ужасно; но еще ужаснее… ведь навек, Евгений… ты подумай, каково-то…
Впрочем, Базарову было не до того, чтобы разбирать, что именно выражали
глаза его
матери; он редко обращался к ней, и то с коротеньким вопросом. Раз он попросил у ней руку «на счастье»; она тихонько положила свою мягкую ручку на его жесткую и широкую ладонь.
Наклонясь к нему, строго глядя в его правый, открытый
глаз,
мать сказала...
Однообразно помахивая ватной ручкой, похожая на уродливо сшитую из тряпок куклу, старая женщина из Олонецкого края сказывала о том, как
мать богатыря Добрыни прощалась с ним, отправляя его в поле, на богатырские подвиги. Самгин видел эту дородную
мать, слышал ее твердые слова, за которыми все-таки слышно было и страх и печаль, видел широкоплечего Добрыню: стоит на коленях и держит меч на вытянутых руках, глядя покорными
глазами в лицо
матери.
— Милый, я — рада! Так рада, что — как пьяная и даже плакать хочется! Ой, Клим, как это удивительно, когда чувствуешь, что можешь хорошо делать свое дело! Подумай, — ну, что я такое? Хористка,
мать — коровница, отец — плотник, и вдруг — могу! Какие-то морды, животы перед
глазами, а я — пою, и вот, сейчас — сердце разорвется, умру! Это… замечательно!
Самгин отвечал междометиями, улыбками, пожиманием плеч, — трудно было найти удобные слова.
Мать говорила не своим голосом, более густо, тише и не так самоуверенно, как прежде. Ее лицо сильно напудрено, однако сквозь пудру все-таки просвечивает какая-то фиолетовая кожа. Он не мог рассмотреть выражения ее подкрашенных
глаз, прикрытых искусно удлиненными ресницами. Из ярких губ торопливо сыпались мелкие, ненужные слова.
Особенно смущало его, что Спивак, разумеется, тоже видит
мать смешной и жалкой, хотя Спивак смотрела на нее грустными
глазами и ухаживала за ней, как за больной или слабоумной.
Варвара указала
глазами на крышу флигеля; там, над покрасневшей в лучах заката трубою, едва заметно курчавились какие-то серебряные струйки. Самгин сердился на себя за то, что не умеет отвлечь внимание в сторону от этой дурацкой трубы. И — не следовало спрашивать о
матери. Он вообще был недоволен собою, не узнавал себя и даже как бы не верил себе. Мог ли он несколько месяцев тому назад представить, что для него окажется возможным и приятным такое чувство к Варваре, которое он испытывает сейчас?
Его лицо, надутое, как воздушный пузырь, казалось освещенным изнутри красным огнем, а уши были лиловые, точно у пьяницы;
глаза, узенькие, как два тире, изучали Варвару. С нелепой быстротой он бросал в рот себе бисквиты, сверкал чиненными золотом зубами и пил содовую воду, подливая в нее херес.
Мать, похожая на чопорную гувернантку из англичанок, занимала Варвару, рассказывая...
Этот грубый рассказ, рассмешив
мать и Спивак, заставил и Лидию усмехнуться, а Самгин подумал, что Иноков ловко играет простодушного, на самом же деле он, должно быть, хитер и зол. Вот он говорит, поблескивая холодными
глазами...
Но Клим уже не слушал, теперь он был удивлен и неприятно и неприязненно. Он вспомнил Маргариту, швейку, с круглым, бледным лицом, с густыми тенями в впадинах глубоко посаженных
глаз.
Глаза у нее неопределенного, желтоватого цвета, взгляд полусонный, усталый, ей, вероятно, уж под тридцать лет. Она шьет и чинит белье
матери, Варавки, его; она работает «по домам».
Он снова молчал, как будто заснув с открытыми
глазами. Клим видел сбоку фарфоровый, блестящий белок, это напомнило ему мертвый
глаз доктора Сомова. Он понимал, что, рассуждая о выдумке, учитель беседует сам с собой, забыв о нем, ученике. И нередко Клим ждал, что вот сейчас учитель скажет что-то о
матери, о том, как он в саду обнимал ноги ее. Но учитель говорил...
Лидия вывихнула ногу и одиннадцать дней лежала в постели. Левая рука ее тоже была забинтована. Перед отъездом Игоря толстая, задыхающаяся Туробоева, страшно выкатив
глаза, привела его проститься с Лидией, влюбленные, обнявшись, плакали, заплакала и
мать Игоря.
Очнулся он дома, в постели, в жестоком жару. Над ним, расплываясь, склонялось лицо
матери, с чужими
глазами, маленькими и красными.
Зимними вечерами приятно было шагать по хрупкому снегу, представляя, как дома, за чайным столом, отец и
мать будут удивлены новыми мыслями сына. Уже фонарщик с лестницей на плече легко бегал от фонаря к фонарю, развешивая в синем воздухе желтые огни, приятно позванивали в зимней тишине ламповые стекла. Бежали лошади извозчиков, потряхивая шершавыми головами. На скрещении улиц стоял каменный полицейский, провожая седыми
глазами маленького, но важного гимназиста, который не торопясь переходил с угла на угол.
Дочь оказалась на голову выше
матери и крупнее ее в плечах, пышная, с толстейшей косой, румянощекая, ее большие ласковые
глаза напомнили Самгину горничную Сашу.
Она выработала певучую речь, размашистые, но мягкие и уверенные жесты, — ту свободу движений, которая в купеческом круге именуется вальяжностью. Каждым оборотом тела она ловко и гордо подчеркивала покоряющую силу его красоты. Клим видел, что
мать любуется Алиной с грустью в
глазах.
— Это —
мать? — спросил он, указав
глазами на старуху.
Он тотчас понял всю тяжесть, весь цинизм такого сопоставления, почувствовал себя виновным пред
матерью, поцеловал ее руку и, не глядя в
глаза, попросил ее...
Сказав
матери, что у него устают
глаза и что в гимназии ему посоветовали купить консервы, он на другой же день обременил свой острый нос тяжестью двух стекол дымчатого цвета.
Не отрывая
глаз от медного ободка трубы, Самгин очарованно смотрел. Неисчислимая толпа напоминала ему крестные хода́, пугавшие его в детстве, многотысячные молебны чудотворной иконе Оранской божией
матери; сквозь поток шума звучал в памяти возглас дяди Хрисанфа...
Клим находил, что Макаров говорит верно, и негодовал: почему именно Макаров, а не он говорит это? И, глядя на товарища через очки, он думал, что
мать — права: лицо Макарова — двойственно. Если б не его детские, глуповатые
глаза, — это было бы лицо порочного человека. Усмехаясь, Клим сказал...
«Интересно: как она встретится с Макаровым? И — поймет ли, что я уже изведал тайну отношений мужчины и женщины? А если догадается — повысит ли это меня в ее
глазах? Дронов говорил, что девушки и женщины безошибочно по каким-то признакам отличают юношу, потерявшего невинность.
Мать сказала о Макарове: по
глазам видно — это юноша развратный.
Мать все чаще начинает свои сухие фразы именем бога, хотя богомольна только из приличия».